Тень в трюмо

Partagez:

Предрассветный час выцеживал из московской ночи последние капли мрака, разбавляя их молочным, безжизненным светом. В комнате, где воздух стоял густой и неподвижный, пахло пылью и старой бумагой — терпким запахом прожитых лет и несбывшихся надежд. Люба сидела за столом, заваленным стопками детских тетрадок. Красный карандаш в ее пальцах выводил на полях четкие, безличные замечания: «Неверно», «Исправь», «Думай». За окном, в просыпающемся мире, подавленно звякнул трамвай, будто кто-то задел стеклянной палочкой по краю огромной хрустальной вазы.

У трюмо с потемневшим, потускневшим зеркалом, в котором мир отражался в коричневатых, уставших тонах, стоял ее отец, Борис Михайлович. Длинный шелковый галстук, некогда символ торжественности, а ныне — просто неудобный и чужой аксессуар, выскальзывал из его дрожащих пальцев. Он казался живым, злобным существом, не желающим покоряться.

— Никак не поддается, — его голос, обычно такой уверенный и твердый, сейчас звучал надтреснуто и слабо. — Совсем отвык. А ведь твоя мама… у нее это получалось в одно мгновение.

Люба отложила карандаш. Он с глухим стуком покатился по разлинованной странице. Она подошла к отцу, и ее движения были беззвучными, как у призрака. Взяв из его рук скользкий шелк, она молча принялась за работу. Ее пальцы двигались быстро и ловко, но в этой ловкости не было жизни, лишь заученная, механическая точность.

— Зачем он тебе? — тихо спросила она. — Ты не надевал его с тех пор, как мамы не стало.

Борис Михайлович смотрел на ее руки, но не видел их. Его взгляд был обращен внутрь себя, в прошлое.

— Сегодня, в три, презентация моего труда, — он произнес это с усилием, будто слова были тяжелыми камнями. — «Флора Подмосковья: новые виды и классификация». Это всё. Это итог. После этого… после этого Потапов уже не посмеет. Он не сможет.

В его голосе прозвучала знакомая Любе горькая нота. Потапов — коллега, некогда друг, а ныне — тень, преследующая их жизнь. Человек с лисьей ухмылкой и цепкими, жадными руками, вечно готовыми подхватить то, что плохо лежит, будь то чужая идея или чужая слава.

— Яков, тот мальчик, ты его помнишь, — продолжал отец, и его глаза на мгновение оживились. — Блестящий ум. Его исследования… они легли в основу последней работы Потапова. Я в этом уверен. А черновики Якова, его расчеты… исчезли. Просто исчезли две недели назад.

Люба закончила завязывать галстук. Петелька получилась идеальной, холодной и бездушной.

— Я забыла, прости. Я приду.

— Ты должна прийти, — он повернулся к ней, и в его глазах она увидела не триумф, а страх. Глубокий, животный страх, который он тщательно скрывал под маской ученой важности. — Я должен это сделать. Для Якова. Для себя. Для науки.

Она кивнула, не в силах найти слова. Предчувствие, холодное и липкое, как паутина, опутало ее сердце.

На трамвае они ехали молча, прижатые друг к другу в толпе, дыша чужим дыханием, ощущая на себе тяжесть чужих взглядов. Москва за окном была серой, безрадостной. Люба вышла у школы. Дети, увидев ее, не бросились с радостными криками, а притихли, выстроились в нечто, отдаленно напоминающее строй, и молча потопали в класс. Их лица были бледными, глаза потухшими. Они уже научились не шуметь.

Урок шел своим чередом. Люба механически объясняла материал, ее голос звучал ровно и монотонно. Она смотрела на детские лица и не видела в них ни любопытства, ни огня. Лишь покорность. Внезапно дверь в класс скрипнула и отворилась.

На пороге стоял Яков. Но это был не тот Яков, блестящий и полный энтузиазма ученик ее отца, чьи глаза горели жаждой открытий. Этот Яков был бледен, как полотно. Его губы дрожали, а в глазах стоял такой ужас, что Любе стало физически плохо. Воздух в классе сгустился, стал тяжелым и трудным для дыхания.

— Любовь Борисовна, — его голос был хриплым шепотом. — Можно вас?

Она кивнула, велев классу повторять параграф, и вышла в коридор. Дверь закрылась с тихим щелчком, отсекая ее от привычного мира. Длинный, пустой коридор уходил в темноту, и в этой темноте было что-то зловещее.

— Яков, что случилось? — спросила она, уже зная ответ. Зная его каждой клеткой своего тела.

— Бориса Михайловича… — он задохнулся, пытаясь проглотить ком в горле. — Его забрали. Сейчас. Во время подготовки к презентации.

Слова не были ударом. Они были подтверждением. Тем холодным предчувствием, что жило в ней с самого утра, с того момента, как она увидела отца с галстуком в руках. Мир не рухнул. Он просто замер, превратился в ледяную, неподвижную картину.

— Кто? — единственное слово, которое она смогла выдавить из себя.

— Люди в форме. Они вошли, даже не постучав. Обыскали кабинет. Забрали все рукописи, все черновики. Весь ваш труд, Любовь Борисовна… Они сказали… что он враг народа. Что его работа — вредительская, направленная на подрыв советской ботанической науки.

Он говорил, а Люба смотрела на него и не видела. Она видела лицо отца, его уставшие, мудрые глаза, его руки, перебирающие гербарии. Врага народа. Человека, всю жизнь посвятившего изучению мхов и лишайников.

— Потапов был там, — прошептал Яков. — Он стоял в стороне и улыбался. Такая маленькая, гадкая улыбка. А потом… потом один из них, тот, что был главным, подошел ко мне. Тот самый, что допрашивал меня на прошлой неделе по поводу моих «пропавших» черновиков. Он наклонился и сказал мне на ухо… Он сказал: «Я два года ждал этого момента».

Тишина в коридоре стала абсолютной. Даже звуки из класса перестали доноситься. Люба почувствовала, как пол уходит из-под ее ног. Она облокотилась о холодную стену, чувствуя, как шероховатая штукатурка впивается в ладонь.

«Я два года ждал этого момента».

Эти слова повисли в воздухе, наполняя его леденящим душу смыслом. Это не было случайностью. Не было стечением обстоятельств. Это был расчетливый, выверенный удар. Два года чей-то холодный, беспристрастный взгляд следил за их жизнью, за работой отца, за его скромными успехами и большими надеждами. Два года кто-то ждал, когда они поднимутся достаточно высоко, чтобы падение было болезненнее. Когда у них появится что-то, что можно отнять.

Она посмотрела на Якова, на его юное, искаженное страхом лицо. Он был пешкой. Его черновики — уликой, подброшенной в нужный момент. Ее отец — мишенью. А она… она была зрителем, которому предстояло наблюдать за развязкой.

— Что мне делать? — спросил Яков, и в его голосе слышались слезы.

Люба покачала головой. Она не знала. Никто не знал. Весь ее мир, состоявший из уроков, отцовских гербариев, запаха чернил и старой бумаги, рухнул в одночасье, оставив после себя лишь ледяную пустоту и шепот чекиста, прозвучавший как приговор не только ее отцу, но и ей самой. Всему, во что она верила, чему учила детей. Добру, справедливости, правде.

Она медленно пошла по коридору обратно к классу. Ей нужно было вести урок. Нужно было говорить о правилах грамматики, о сложении и вычитании. О нормальном, понятном мире. Но этого мира больше не существовало. За дверью класса ждали дети, которые уже давно, инстинктивно, поняли главное правило новой жизни: не высовывайся, не спорь, не верь. А она все это время пыталась научить их обратному.

Люба взялась за холодную дверную ручку. Ее рука дрожала. Она была дочерью врага народа. И этот ярлык, как клеймо, будет жженым пятном на всей ее оставшейся жизни. Она сделала глубокий вдох, выпрямила спину и вошла в класс. Тридцать пар глаз уставились на нее. Тридцать пар глаз, в которых читалась не детская любознательность, а настороженность и страх.

Урок продолжался. Но что можно преподать, когда сама жизнь становится уроком жестокости и предательства? Она говорила ровным, бесстрастным голосом, а в ушах у нее все еще звучал тот самый шепот, холодный и безжалостный, приговор, вынесенный не только ее отцу, но и ей. Приговор, который гласил: твое прошлое уничтожено, настоящее отравлено, а будущего нет.

И Москва за окном, окутанная предвечерними сумерками, казалась огромной, безразличной тюрьмой, где в каждом подъезде, за каждой дверью мог скрываться тот, кто ждал своего момента.

(Visited 2 times, 1 visits today)
Partagez:

Articles Simulaires

Partager
Partager